Реальная и стилизованная жизнь Пушкина из современной действительности



Этому замыслу стилистически не противоречит и открывающая дошедший до нас отрывок старинная русская запевка. С другой стороны, в этот романти­ческий замысел вторгается реальная и отнюдь не стилизованная жизнь го в виде конкретного факта, известного Пушкину из со­временной действительности (бегство двух заключенных из город­ской тюрьмы), то в виде живого русского просторечия.

Повидимому, романтическая установка поэмы неожиданно для самого Пушкина привела его на исхоженные уже пути («Некоторые стихи напоминают перевод Шильонского Узника. Это не­счастие для меня»). Неудовлетворенный ходом развития дей­ствия, который открывался в поэме, Пушкин бросает работу над ней: «Разбойников я сжег — и поделом».

Самый факт отказа от этих незавершенных замыслов чрез­вычайно показателен именно в данный период. Работу над, «Вадимом» Пушкин, вероятно, оставил в том же 1821 году, над «Братьями-разбойниками» он работал до мая 1822 года, но так и не довел до конца. Обстоятельства, обусловившие отказ Пуш­кина от этих замыслов, коренятся в несоответствии между воз­можностями, предоставляемыми романтическим строем произве­дения, и усилившейся потребностью включать в повествование живую конкретную действительность, которая оказывалась го­раздо богаче, ярче, занимательнее и, что всего важнее, несрав­ненно значительнее и глубже любой романтической выдумки.

Работу над романтическим «Бахчисарайским фонтаном» пере­бивает замысел реалистического романа в стихах, и «Бахчиса­райский фонтан» был закончен почти одновременно с первой главой «Онегина», осенью 1823 года. Повидимому, Пушкин заканчивал поэму без особого увлечения, что сказалось и на особенностях ее композиции. Едва заговорив о ней в письме к Дельвигу от 16 ноября 1823 года, Пушкин уже перебивает себя сообщением о новой, несравненно более интересной для него работе: «Ты просишь Бахчисарайского фонтана — он на днях отослан к Вяземскому. Это бессвязные отрывки, за кото­рые ты меня пожуришь, и все-таки похвалишь. Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь до-нельзя». Нетрудно понять, за какие качества поэмы Пушкин ожидал журьбы Дель­вига: это, как раз, ее «романтическая» сторона. Об этом Пуш­кин прямо говорит в позднейших заметках о своих ранних письмах. Значение этой поэмы главным образом показывает, что она показывает в совершенно новом свете дни драматического индивидуалиста, который был основным чье место предшествовавшего романтического периода не только русской, но и западноевропейской литературы.

Это обстоятельство тотчас же было замечено Рылеевым. Рылеев писал Пушкину, что, с его точки зрения, «характер Алеко несколько унижен. Зачем водит он медведя и рост мольную дань? Отзыв Рылеева всецело обусловлен его литературой. Несколько ранее он писал Пушкину об «Онегине»: «Не знаю, что будет Онегин далее <…>, но теперь он ниже Бахчисарайского фонтана и Кавказского Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия». Не нашел «высо­кости» цели в «Цыганах» и романтик Жуковский: «Я ничего не знаю совершеннее по слогу твоих Цыган! Но, милый друг, какая цель!.. Какую память хочешь оставить о себе отечеству, которому так нужно высокое». В ответе Жуковскому Пушкин четко обосновал свою позицию в вопросе о назначении литера­туры, подчеркнув свое принципиальное расхождение со взгля­дами литераторов-романтиков декабристского лагеря: «Ты спра­шиваешь, какая цель у Цыганов? вот на! Цель поэзии — поэзия, — как говорит Дельвиг (если не украл этого). Думы Рылеева и целят, а все не в попад». Еще определеннее под­черкивал Пушкин глубоко принципиальное значение снижения образа Алеко в одной из позднейших своих заметок об этой поэме: «Покойный Рылеев негодовал, зачем Алеко водит мед­ведя и еще собирает деньги с глазеющей публики Рылеев просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример благороднее. Всего бы лучше сделать из него чиновника 8 класса или помещика, а не цыгана. В таком случае, правда, не было бы и всей поэмы».

Так, преодоление Пушкиным политического романтизма закономерно сопровождалось преодолением и внеисторического художественного романтизма в его творчестве. Обращение к реальной жизни и реальной истории способствовало углубле­нию того историзма мышления, который обусловливал возмож­ность одновременного обращения к изображению современ­ности — в «Евгении Онегине» и далекой от современности, но внутренне близкой ей по социальной остроте и напряжен­ности, — эпохе Бориса Годунова.

Этот, все более и более развивавшийся и углублявшийся пушкинский историзм не следует понимать ограничительно и видеть проявление его лишь в том, что Пушкин в 1822 году набросал несколько заметок по русской истории XVIII века, а несколько позднее обратился к интерпретации исторической темы в «Борисе Годунове». Историзм Пушкина несравненно глубже и значительнее, чем простой интерес к истории. Как момент идеологического порядка он начинает сказываться не только в художественном творчестве Пушкина, но во всем, что определяет его отношение к действительности, — в письмах, литературных заметках, социально-экономических набросках, устных суждениях.

Прочитав рылеевскую думу «Олег Вещий», Пушкин уже и 1823 году обращает внимание на строфу, где хронологическая несообразность была обусловлена не ошибкой Рылеева, а специ­фическими особенностями отношения Рылеева к воспроизводи­мому историческому материалу:

  • Но в трепет гордой Византии
  • И в память всем векам,
  • Прибил свой щит с гербом
  • России к царьградским воротам.

«… во времена Олега, — заметил Пушкин, — герба русского не было — а двуглавый орел есть герб византийской и значит разделение Империи на Западную и Восточную — у нас же он ничего не значит». В мае 1825 года Пушкин вновь вспомнил об этом в письме уже к самому Рылееву: «Ты напрасно не поправил в Олеге герба России. Древний герб, святой Геор­гий, не мог находиться на щите язычника Олега; новейший, двуглавый орел, есть герб византийский и принят у нас во время Иоанна III, не прежде. Летописец просто говорит: Таже повесил щит свой на вратах на показание победы».

Показательна в последней фразе, приведенная по памяти, цитата из летописи. Дело здесь, однако, не в большем или мень­шем знании истории. Интерес к древней русской истории вообще был характерен для широких декабристских кругов. В использовании карамзинской «Истории» в художественных це­лях Рылеев являлся даже предшественником Пушкина. Но ка­кая разница между ними в интерпретации одного и того же ма­териала, взятого у Карамзина («Олег Вещий» Рылеева и «Песнь о Вещем Олеге» Пушкина, «Борис Годунов» Рылеева и одно­именная трагедия Пушкина, «Войнаровский» Рылеева и пушкин­ская «Полтава»)! Не говоря уже об одноименных думе и трагедии о Годунове, достаточно сравнить «Олега Вещего» и пушкинскую «Песнь о Вещем Олеге», написанных почти одно­временно, чтобы увидеть принципиальную разницу между ними.

Использование текста Карамзина, как правило, у Рылеева недостаточно точное. Он зачастую произвольно обращается с фактами, заставляя служить их своим политическим целям. Этим объясняется и случай с пресловутым щитом. Для Рылеева, в данном случае, важен был не исторический «язычник» Олег, а русский князь Олег, носитель идеи русской государственности и русского патриотизма. Следующий пример покажет еще одну характерную черту рылеевской интерпретации исторического ма­териала. Предпринятый Олегом решающий штурм Царьграда Рылеев описывает так:

  • Меж тем, замыслив приступ смелый,
  • Ладьи свои Олег, Развив на каждой парус белый,
  • Вдруг выдвинул на брег.
  • «Идем, друзья!» — рек князь России
  • Геройским племенам —
  • И шел по суше к Византии,
  • Как в море по волнам.

Нарисованная Рылеевым картина основана на следующем сооб­щении Карамзина: «В летописи сказано, что Олег поставил суда свои на колеса и силою одного ветра, на распущенных парусах, сухим путем шел со флотом к Константинополю». Однако тот­час же Карамзин и отводит это красивое предание: «Может быть, — замечает Карамзин, — он хотел сделать то же, что сделал после Магомет II: велел воинам тащить суда берегом в гавань, чтобы приступить к стенам городским; а баснословие, вымыслив действие парусов на сухом пути, обратило трудное, но возможное дело в чудесное и невероятное».

Разительно противоположный метод интерпретации анало­гичного источника наблюдается у Пушкина. «Песнь о Вещем Олеге», как и рылеевская дума, основана на летописном сказа­нии, приведенном тем же Карамзиным. И так же, как в приве­денном выше случае, Карамзин отводит это сказание: «Можем верить и не верить, что Олег в самом деле был ужален змеею на могиле любимого коня его; но мнимое пророчество волхвов или кудесников есть явная народная басня, достойная замечания по своей древности».

Дума Рылеева построена на прямом авторском рассказе о событии. Присутствие автора-повествователя подчеркивается и приводимыми историческими деталями («…и в астрологии, несчастный! Спасения искал») и моментами морально-оценоч­ного порядка («Уже их нега развратила, Нет мужества в серд­цах»). Впечатление подлинности рассказа подкрепляется «при­мечанием». Все это создает впечатление исторической достовер­ности как всего повествования в целом, так и отдельных его деталей, в том числе и рассказа о ладьях, шедших по суше к Константинополю.

Если домашнее задание на тему: " Реальная и стилизованная жизнь Пушкина из современной действительностиШкольное образование" оказалось вам полезным, то мы будем вам признательны, если вы разместите ссылку на эту статью на страничку в вашей социальной сети.